Что мать могла встревожиться за нее или за сестру, Инне и не пришло в голову. Она знала, что никакие слухи, если б они случайно и дошли до матери, почти не выезжавшей из дому, не возбудили бы в ней сомнения — до того она была уверена в безупречности своих дочерей.
— А папа провожал Григория Александровича? — спросила Антонина Сергеевна.
— Да, мама… Григорий Александрович тебе кланяется…
— Милый твой Григорий Александрович… Я уж полюбила его… А папа вернулся с тобой? — нетерпеливо спросила Козельская.
— Нет. Он поехал куда-то по делу и скоро вернется…
Антонина Сергеевна подавила вздох.
Инна Николаевна смотрела на это поблекшее, еще красивое лицо с большими глазами, полными выражения скорби, на эти рано поседевшие волосы под кружевным фаншоном, на эту худощавую, все еще стройную фигуру в черном платье, и ей стало бесконечно жаль мать.
Она, глядевшая почти старухой в сорок четыре года, казалась такой одинокой, сиротливой, наивно-беспомощной и далекой от жизни в своей маленькой комнате, которую она со своим обычным мастерством женщины, умеющей свивать и любить свое гнездо, сделала уютной, сиявшей необыкновенной чистотой и порядком и несколько похожей на келию монахини. Маленький киот, кровать и комод за низенькими ширмами, диван, два кресла, большой портрет мужа, когда он был молод и красив, несколько позднейших фотографий его же и портреты дочерей, висевших в рамках на стене красиво расположенной группой над маленьким письменным столиком, составляли убранство комнаты, в которой проводила большую часть времени Антонина Сергеевна, читая романы и терзаясь ревнивыми подозрениями.
И тот, которого она до сих пор любила с неостывшей еще страстью женщины, почти никогда не заглядывал к ней, не делился впечатлениями, не посвящал в свои дела и, ласково-предупредительный и внимательный в те немногие часы, когда они встречались в столовой, словно бы забывал, как много она ему дала и как мало от него получила.
Почти никогда не сидела с матерью и Тина. Она скучала в ее обществе и не знала, о чем с ней говорить. Ей смешна была ее «сентиментальная грусть», и в душе она осуждала мать и за ее ревность к отцу, и за то, что она, носясь со своей добродетелью и молчаливо страдая, совершенно напрасно отравляет себе жизнь.
«Будь мама умнее — она давно бы взяла от жизни все, что могла бы взять такая красивая женщина!» — нередко говорила младшая сестра.
Инна возмущалась этими словами. Она любила и уважала мать, но сама редко навещала ее во время замужества. Приедет на полчаса днем или обедать, явится на журфикс — вот и все. А чтобы просидеть вечер вдвоем, поговорить — это было скучно и для Инны. И о чем поговорить с ней? Они были чужие друг другу, несмотря на взаимную любовь.
И, жалея теперь мать, Инна невольно спрашивала себя: отчего это такая хорошая и честная женщина, которую называли святой, так одинока со своей постоянной печалью отверженной жены? Отчего она не умела устроить семьи. Разве их семья похожа на настоящую семью? Отчего она, любившая ее и сестру, не сумела влиять на них хоть сколько-нибудь и словно бы проглядела их души, обманываясь на их счет не то от чрезмерной любви, не то от наивного непонимания?
И на эти вопросы, впервые затронувшие Инну, против желания подкрадывались ответы, обвиняющие не одного отца, вносившего ложь в семью.
И Инне казалось, что мать слишком отдавалась своим чувствам любви и ревности и из-за них закрывала глаза на все остальное, живя в совершенном неведении жизни — в каком-то сентиментальном мираже, бесхарактерная, непрактичная, не сумевшая даже, несмотря на всю свою любовь к дочерям, внушить им понятие о долге и отвращение к распущенности.
«О, если б мама остановила тогда от этого легкомысленного брака, разве у меня было бы такое ужасное прошлое?.. О, если б мама знала, какие у нее, святой женщины, грешные дочери?!» — думала Инна, чувствуя в то же время и любовь и жалость к матери и понимая, что между ними нет той близости, которая позволила бы ей обнажить свою душу, как она обнажила ее перед Никодимцевым. Тот понял и простил. Она пришла бы в ужас и простила бы, не понимая, что в этом ужасе виновата главным образом она.
И не будет ли виновата и она, Инна, перед своей дочерью за свое прошлое? Сумеет ли она вызвать доверие к ней? Что, если она узнает, когда вырастет, какова была ее мать?!
При этой мысли Инна Николаевна вздрогнула, точно ей вдруг сделалось холодно.
— Что, Инночка, зазябла, бедная? — спросила Антонина Сергеевна.
— Да, мамочка, немного…
— Ты велела бы самовар поставить… Напилась бы чаю…
— Не хочу, мамочка… Я и так согреюсь.
Несколько минут они просидели молча, каждая занятая своими мыслями, поверить которые они не решались друг другу.
Антонина Сергеевна гордилась тем, что несет свой крест молча. Она никогда не жаловалась никому на мужа и, разумеется, не жаловалась дочерям, не желая ронять его родительского престижа в глазах дочерей, и наивно думала, что они ничего не знают об его похождениях и не догадываются, как она несчастна.
«И не должны знать!» — подумала Антонина Сергеевна, чувствуя в эту минуту желание излить перед Инной свое горе.
— Да, Инночка, я рада, что ты выходишь за человека, который значительно старше тебя! — проговорила наконец Антонина Сергеевна.
— Почему?
— Потому что он тебя будет дольше любить… Ты не состаришься ранее мужа… А мужья не любят состарившихся жен, Инночка, и часто ищут новых привязанностей на стороне… Впрочем, Григорий Александрович, кажется, не такой… Он человек долга и, наверное, никогда не станет обманывать тебя…