«Как, однако, он подурнел!» — подумала снова Тина и, понимая умом, что надо что-нибудь сказать человеку, который из-за нее стрелялся, и чем-нибудь его утешить, проговорила, стараясь придать своему голосу мягкий и задушевный тон:
— Ну как вы себя чувствуете, Борис Александрович?
Он почувствовал и в тоне этих слов и в глазах молодой девушки скрытое равнодушие. Он ждал, что она придет расстроенная, сознающая свою вину перед ним… Он даже раньше думал, что она опустится перед его кроватью на колени и скажет: «Прости меня!», а она между тем…
— Ничего… хорошо… Лихорадка невелика… всего тридцать девять. Доктор говорит, что этот дурацкий, случайный выстрел, по счастью, не задел легкого… И я поправлюсь, непременно поправлюсь! — возбужденно и словно бы с вызовом к кому-то проговорил Горский.
И он теперь совсем другими глазами глядел на Тину… В его взгляде не чувствовалось любви.
Когда он посылал студента Скуратова за Тиной, ему казалось, что ему необходимо видеть ее и сообщить ей что-то важное и значительное и о том, как он ее любит, и о том, как она хороша и прекрасна. Но потом он уже ни разу даже и не вспомнил о ней. Страх смерти и неодолимая жажда жизни всецело охватили его, и все остальное не имело для него ни малейшего значения. С наивным эгоизмом молодости он думал, что он не должен, не может умереть, и с отвращением вспомнил о револьвере. И когда врач, вынувший пулю, обнадежил молодого человека, иронически посоветовав впредь осторожнее обращаться с огнестрельным оружием, он был полон радости и ответил, что будет очень осторожен. И в эти несколько часов лежания в больнице, при виде этих заботливых лиц врачей, сестер и сиделок, при мысли, что он мог умереть, он точно прозрел и понял всю нелепость этого выстрела и ничтожность причины его. И любовь к Тине казалась чем-то позорным именно за то, что из-за любви он стрелялся… А главное: ему хотелось жить. Просто жить: дышать воздухом, двигаться, видеть все кругом — и больше ничего.
И теперь посещение Тины нисколько не обрадовало его. И ему нечего было сказать той самой девушке, которую, казалось, он так любил, что мысль о потере ее ласки привела к выстрелу. Здоровый, полный сил, он считал близость с Тиной высшим для себя счастием и клялся у ее ног в своей любви. Теперь же, больной, лишенный сил и полный эгоизма жизни, он не только равнодушными глазами смотрел на свежее, румяное, хорошенькое ее лицо, на ее колыхавшуюся грудь, на ее маленькие белые руки, которые он так любил целовать, но смотрел с затаенной враждебностью, и, глядя на нее, как на виновницу того, что произошло, он мысленно обвинял своего «ангела» в чувственной распущенности, в цинизме ее теории «приятных ощущений» и находил, что она бессердечная эгоистка, думающая только о себе, о своих наслаждениях. Из-за нее он перестал читать, заниматься… Из-за нее он забыл обо всем и только каждый день ожидал ее, чтобы проводить часы молча в горячих поцелуях, после которых она уходила, по-прежнему смеющаяся над его восторженностью.
Обвиняя и презирая Тину, по обычаю большинства мужчин, за то, что она была близка с ним и отказывала выйти за него замуж, и за то, что она его любила «низменно», ради «приятных впечатлений», а он, напротив, возвышенно и благородно, Горский с наивным легкомыслием забывал, что и он сам, как и Тина, на практике осуществлял теорию приятных ощущений, хотя и прикрывал их сентиментальными фразами и клятвами. Он словно бы не понимал или боялся понять, что и его любовь, с которой он носился, считая ее чистою, глубокою и сильною, была таким же односторонним влечением. Недаром же она так скоро завяла при первом же испытании — как только заглохла страсть в больном человеке и инстинкт самосохранения поглотил все его существо.
И, однако, он считал себя правым. Он разлюбил, потому что она оказалась не такою, какою он ее хотел видеть. Он был жертвой. Он чуть не погиб из-за нее.
И оба они — еще утром опьяненные поцелуями — в этот вечер чувствовали взаимную враждебность, но оба считали нужным скрыть ее и притворяться, чтобы не обидеть друг друга.
Тину поразило это равнодушие к ней. Сама равнодушная к Горскому, она втайне сердилась, что он больше не ее верноподданный раб.
Несколько секунд длилось молчание. Горский закрыл глаза.
Наконец Тина спросила:
— Быть может, вы хотите спать, Борис Александрович?..
— Да… Вы меня извините… Я устал…
— Завтра я вас опять навещу.
— Зачем вам беспокоиться, Татьяна Николаевна.
— Беспокойство небольшое…
— Все-таки… И вам будет скучно с больным… — И он не без усмешки прибавил: — Ведь здесь вы не найдете приятных впечатлений… Одни только тяжелые…
— Это что — упрек?
— Мне не в чем упрекать вас…
— Ну полно, полно, не сердитесь, Борис Александрович, и простите, если считаете меня виноватой… Останемся друзьями. А пока до свиданья — до завтра. — Покойной ночи.
Тина кивнула приветливо головой и торопливо ушла к двери.
— Послушайте, Татьяна Николаевна! — окликнул ее Горский.
Тина остановилась.
— Знаете ли, о чем я вас попрошу?
— О чем?
— Не приходите больше ко мне!
— Я больше не приду! — сказала Тина,
И вышла из комнаты оскорбленная.
В столовой она увидала сестру Горского, Веру Александровну Леонтьеву, и с ней студента Скуратова. Они обменялись холодными поклонами.
— Едем, Инна!
— Что ж вы так недолго посидели у Бориса Александровича? — спросила сестра.
— Боялась беспокоить больного. Прощайте!
Когда сестры надевали при помощи сиделки своя шубы, к Тине подошел Скуратов и, пожимая ее руку, сказал более ласковым тоном, чем говорил раньше: