И, чокаясь с Верховцевым, Ордынцев воскликнул:
— И все-таки я завидую твоему положению.
— Нашел чему завидовать!
— Завидую! — с каким-то ожесточением воскликнул Ордынцев. — И ты не спорь. Как подчас ни тяжело, а не уйдешь ты из литературы… Я знаю, тебе предлагали обрабатывать материалы в одном министерстве, но ты сказал: «Очень благодарен. Я обработаю их, если захочу, и сам…» Ведь верно?
— Положим, не уйду и обрабатывать материалов не стану…
— Вот видишь.
— Привык… Давно бумагу извожу… Не уйду, хоть иногда и жутко… Ох, как жутко российскому писателю, если он не переметная сума и уважает свое дело. Ведь мы живем вечно в воздушном пространстве. Несвоевременна статья, и… зубы на полку.
— Все это отлично…
— Ну, брат, отличного мало! — засмеялся Верховцев.
— Отлично… Понимаю. Превосходно… И времена, и ваших мерзавцев, и все такое… все понимаю… И все-таки ты счастливый человек… И Аркадий Дмитриевич счастливый человек… И оба вы превосходные люди… И Вера Александровна святая женщина… И вы умели выбрать себе жен… А то другие женятся… Подруга жизни… Благодарю! Очень благодарен! А тянут каторгу. Нынче семейная-то жизнь, а?.. Вы, Вера Александровна, брата-то вашего остановите!
— Д-да… Надо подумать с семейной-то жизнью! — согласился и Верховцев. — Всяко бывает…
— Тут не «Крейцерова соната»… Нет, не то… Понимаешь? Сошлись мужчина и женщина… видят, духовный разлад. Расходись, пока молоды, а то друг друга съешь. А то как люди женятся? Ты как женился, Сергей Павлович?
— Да как все. Влюбился в Вареньку, ну и «так и так» по форме.
— А ведь Варенька могла оказаться и не Варенькой.
— То есть как?
— А например, с позволения сказать, Хавроньей.
— Случается.
— И надо бежать?
— Обязательно…
— А вы как думаете, Вера Александровна?..
— И я думаю, что бежать обязательно…
— То-то… обязательно? Но ты влюблен, то есть не любишь как следует, а только физически… Вот и не обязательно! А потом — поздно. И выходит: оба виноваты. Нет! Мужчина более виноват. Он… он. Она барышня глупая, жизни не понимает, убеждений не полагается. Но влюбилась и думает, что ты за ее любовь должен сделаться форменным подлецом, то есть, по ее мнению, хорошим мужем. Ей-то простительно, а мужчина чего смотрит? Чего он смотрит, влюбленная каналья? Ведь жизнь не прогулка по апельсинной роще… Нет, тут не «Соната». Вздор… Ты женщину поставь в уровень с мужчиной… Тогда…
Ордынцев смолк и увидел, что все опустили глаза… Наступило неловкое молчание. Верховцев пробовал было что-то рассказывать, но рассказ не вышел. Скоро он поднялся и стал прощаться.
Встал и Ордынцев, и когда Леонтьев и Верховцев прошли в переднюю, он подошел к Вере Александровне и, крепко пожимая ей руку, проговорил:
— О, если б вы знали, что у меня за жизнь… Если б вы знали!..
— Я знаю теперь…
— Нет, вы не знаете… Но больше я не могу… Нет сил. Я разведусь, а если бы она не захотела, я во всяком случае не буду жить вместе с ними… Одной только Шуры жаль… Ну, прощайте… и простите, что я выпил лишнее…
— Бедный! — промолвила Вера Александровна.
Когда Ордынцев вернулся домой, он несколько времени еще просидел в своем кабинете. Он о чем-то шептал, о чем-то вспоминал, слышал, как жена и дочь вернулись, слышал, как Ольга говорила матери, что Козельский дал слово, что она будет учиться нению, слышал, как мать назвала дочь наглой девчонкой, и, заткнув уши, бросился на оттоманку и заснул тяжелым сном несколько захмелевшего человека.
После «вторника» у Козельских Никодимцев находился в каком-то странном, непривычном для него и в то же время приятном настроении серьезного человека, — неожиданно выбитого из колеи, которая до сих пор была для него единственным и главным смыслом жизни и из которой, казалось ему, он никогда не выйдет.
Колея эта — служебная карьера способного, умного и даровитого чиновника, знающего себе цену, достигшего сравнительно блестящего положения без связей, без протекции, поскольку возможно, избегавшего компромиссов и сумевшего сохранить независимость в среде, где она не только не ценится, а, напротив, считается недостатком.
И в департаменте, где Никодимцев проводил большую часть дня, и дома, в своей маленькой холостой квартире, где он просиживал долгие вечера за работой или за чтением, он часто думал об Инне Николаевне. Эти думы, тревожные и мечтательные, как-то незаметно подкрадывались в его голову нераздельно с лицом и стройной, красивой фигурой молодой женщины и мешали Никодимцеву заниматься с усидчивостью и с упорством неутомимого работника, на которого наваливали, разумеется, много работы, зная, что Никодимцев с ней справится и сделает ее превосходно.
И что было еще удивительнее, и самая работа теряла в его глазах важность, которую он ей придавал, и все то, чем он жил до сих пор, из-за чего волновался и мучился, казалось ему теперь таким серым, бледным и незначительным без личного счастья, жажду которого в нем пробудила эта очаровательная женщина. Она ему казалась именно той, о которой он мечтал в молодости и вдруг встретил. И, мечтая об Инне Николаевне, Никодимцев впервые почувствовал свою сиротливость и тоску одиночества.
Он не раз отрывался от работы и думал о прошлой жизни. Теперь она ему казалась неполной и скучной. В постоянной работе он точно проглядел молодость, не зная жизни сердца, не испытав ни разу любви к женщине. Когда-то давно было что-то похожее на это, но он заглушил в себе чувство практическими соображениями о невозможности жениться и с тех пор довольствовался суррогатом любви, покупая ее.