Равнодушные - Страница 100


К оглавлению

100

Так хорошо думалось под звон колокольчиков и так много думал Никодимцев в обшитых рогожей санях, и все одно и то же настроение, еще смутное и неопределенное, все глубже и глубже захватывало его.

То старое, чем он жил в Петербурге, уходило все дальше и дальше, и все ярче вставало пред ним новое и неизвестное. Казалось, он все дальше и дальше уезжал в новую страну, не имевшую ничего общего с той петербургской страной, которую он одну только и знал. Там, в Петербурге, все казалось так просто и так ясно, а главное, там было то сознание личного значения своего «я», которое могло наполнять жизнь и удовлетворять душу. Тут, в этой новой стране, все так смутно, неясно, так полно вопросов и загадок. И Никодимцев, почти никогда не выезжавший из Петербурга и подгородных дач, только теперь, войдя в местные дела и нужды, познакомившись с местными людьми и присмотревшись к деревне, понял, как он, петербургский человек, мало понимал Россию и какая особенная жизнь, идущая в стороне от Петербурга и не имеющая с ним ничего общего, тихо и незаметно совершается здесь, в этих глухих городишках, занесенных снегом деревнях.

То возбужденное и приподнятое настроение прошло, и какое-то новое, незнакомое ему прежде чувство одиночества, отчужденности и бессилия все яснее вставало в нем.

— Это, ваше превосходительство, — сухо и холодно говорил Никодимцеву земский врач, с которым он встретился в большом, пораженном тифом селе, — хорошие слова у вас в Петербурге придумали: «недород» и «недоедание». И не потому, ваше превосходительство, что неурожай и голод грубые слова, беспокойные слова, а потому что ваши слова справедливы. Я вот здесь двадцать лет в селе-то живу и знаю, что это уж в хороший год у исправного мужика хлеба до масленицы либо до крещенья хватит, а то все с Николы покупают, а весной из пятидесяти-то дворов, может быть, в десятке избы топятся, есть что варить, — разве это голод был, двадцать-то лет? Простое недоедание… Также и недород-то, скота-то все меньше, земля-то на моих глазах тощает… Только что в нынешнем году недород побольше, а еды еще поменьше, вот и все, — было четверть лошади, а теперь будет восьмая, вот и все. Вот я и говорю, справедливые петербургские слова, ваше превосходительство, именно недород, именно недоедание.

Доктор смеялся злым, неприятным смехом.

— Только вот в чем Петербург ошибается, думает, что деревня, как, случается, улей в долгую зиму к весне ослабеет, подкормишь сытой — и опять пойдет мед таскать да роиться. Плохо стал роиться мужик-то, ваше превосходительство, и насчет меду как бы не лишиться. Бывает, гнилец в ульях-то заводится. Двадцать лет мужика-то наблюдаю, — на нет сходит.

Слова доктора неотступно стояли в голове Никодимцева. Поражала его в деревне не нищета населения и некультурность его — раскрытые дворы, низкие, нередко и курные избы, скот в избах, рубища вместо одежды, — поражала его та апатия, то серое, скучное выражение лиц, которое он наблюдал в голодающих деревнях и с которым говорили ему в избах: «Не родила землица, божье изволенье», «Кончается, батюшка, дочка, кончается, — не емши все»…

Колокольчик все звенит, все развертывается серая даль; те же ветлы, молчаливые леса, молчаливые деревни.

Никодимцеву хочется вырваться из-под гнета серых сумерек, и он начинает думать о Петербурге, ему вспоминается блестящий и яркий Невский проспект, пышная и шумная петербургская жизнь, последняя дипломатическая победа России над Англией и ореол могущества, который окружает в последнее время Россию, и вспоминаются язвительные слова доктора: «Гнилец, гнилец… на нет сходит мужик».

То сознание совершенного хорошего дела все реже является у Никодимцева, и все чаще охватывает его чувство одиночества, бессилия и ненужности.

Глава тридцать вторая

I

Инна Николаевна почти каждый день получала от жениха короткие, наскоро набросанные записочки. С отзывчивостью любящего человека, она волновалась его волнениями и отвечала ему длинными, горячими письмами, зная, как они бодрят и греют его среди окружающего ужаса и беспросветного мрака. Она понимала, что в ее женихе происходит какой-то перелом и что в эту минуту ее привязанность особенно нужна ему, и это сознание наполняло ее немного горделивой радостью.

Козельский нередко спрашивал у дочери о том, что пишет ее жених о голоде, и не без насмешливости говорил о едва ли предусмотрительном задоре его превосходительства, благодаря которому он, чего доброго, сломает себе шею. Он советовал Инне удерживать его от этой откровенной резкости, которая делу не поможет, а министров против него восстановит. Уже и теперь в городе ходят слухи, что Никодимцев закусил удила и в самом деле воображает, что он может, возвратившись в Петербург, разыграть роль маркиза Позы.

— А у нас такие роли довольно рискованны, особенно для человека без состояния, — говорил Козельский, и в его голосе чувствовалось некоторое раздражение против человека, надежды на которого относительно устройства места в будущем являются проблематическими.

«Решительно Григорий Александрович слишком легкомыслен для своего положения», — думал Николай Иванович, рассчитывавший на нечто большее. Между тем его будущий зять уже отказался от места товарища и, по-видимому, не думает о высшем посте.

Таким образом Козельскому, кажется, не придется воспользоваться его услугами. Пока он урвал только бланк на вексель в пять тысяч рублей, учел его и возвратил взятку, полученную от Бенштейна. И все-таки его дела от этого не поправились. Он должен был оставить место в правлении одного общества, не был выбран в совет другого, — все это благодаря разнесшимся слухам о взятке. Если теперь векселя поступят к протесту, то скандал несостоятельности неминуем.

100